Версия для слабовидящих
Включить
Выключить
Размер шрифта:
Цвет сайта:
Изображения

Настройки

Настройки шрифта:

Выберите шрифт Arial Times New Roman

Интервал между буквами
(Кернинг): Стандартный Средний Большой


Выбор цветовой схемы:

Закрыть панель Вернуть стандартные настройки

Главная /Публикации / Иван РЫЖОВ Ивановна

Иван РЫЖОВ Ивановна

Вечером, трудно и неловко залезая на печку, долго ворочаясь там, она, будто оправдываясь перед кем, постоянно говорит:

— А куда мне утром рано вставать? Детей нету – в школу провожать не надо…

Уснуть для неё – целое мучение: болит голова, поясница, ноют, ломят старые кости, что-то постоянно давит на грудь, — часто она вскрикивает, бормочет по ночам, опять забывается, засыпает лёгким тревожным сном.

— А много ли старому надоть. Прикорнул часок, другой и довольно, — тихо и ласково говорит она.

Высохшее, но когда-то красивое лицо, большие, будто вдавленные вовнутрь, глаза её тоже испускают ласку и доброту. По утрам она затапливает печку, и в чистом уютном доме начинает пахнуть дымом, очищенной картошкой, которую она готовит к завтраку, выносит корм курам, корове, проворно протирает и так чистые полы, подоконники, лавку. Чистота и порядок в доме необычайные. Стены аккуратно оклеены цветастыми весёлыми обоями, на стенах множество простеньких, вставленных в самодельные рамки, картин, маленьких и больших зеркал, — должно быть, в молодости она любила смотреться в них.

И картины, и зеркала, и икона в углу тоже аккуратно увиты полотенцами, на которых мережкой крупно и разборчиво вышиты слова: «Не трудна была работа, коли дадена от Бога».

Когда я начинаю расспрашивать о смысле этих слов и откуда они взялись, она смущённо отвечает:

— А кто её знает. В старину положено так было…

Да и разговаривает, отвечает на расспросы она мало, неохотно.

Не успеваем мы позавтракать, как в окно стучится соседка:

— Иванна, пойдёшь на работу?

— А што ноне делать-то? – спрашивает Домна Ивановна.

— Солому из фермы подвозить, — отвечает крепкая и низкорослая, закутанная в тёплую шаль и оттого похожая на толстый гриб-боровик, соседка.

— Поясница что-то разболелась, — жалуется Домна Ивановна.

— Гляди…, — неопределённо говорит соседка и уже собирается уходить, но Домна Ивановна поспешно останавливает:

— Погоди, латоха. Счас соберуся.

И быстро надевает валенки, телогрейку, закутывается в такую же шаль, как у соседки.

На работу Домна Ивановна может и не ходить – она уже стара, больна и пенсию получает. Живёт она в достатке – есть куры, овцы, корова. Живёт в большом просторном доме. Муж её умер лет десять назад, дочь замужем в соседней деревне. И тяжело ей одной присматривать за хозяйством, заготавливать сено скотине, тяжело ходить на колхозную работу, но и с коровой, с овцами, с работой она не может, не хочет расстаться.

— Как же без работы-то? – удивляется она. – Одной, как сычу, сидеть в избе… — И корову не продам, — отвечает она, когда дочь настойчиво уговаривает её продать корову: молоко дают в колхозе за деньги. – Внучонки придут, а чем их попотчую? От своей коровки молочко слаще…

Внуков она любит горячо, больше себя, и в редкие их приходы оживляется, не находит себе места, похожа она тогда на наседку.

— Яблочков хочете? – то и дело спрашивает, угощает она. – А, может, пряников сходить в сельпо купить?

И идёт за три километра в сельпо, покупает там всякой всячины: слипшихся от долгого лежания конфет, твёрдых, как камень, пряников, селёдки, консервов… Внуки же шустры, подвижны, их поминутно тянет на улицу, на речку к ребятам, и Домна Ивановна тогда огорчится, лицо её тускнеет, и она нехотя собирает их.

— Скушно им со мной, старой, — жалуется она неизвестно кому и надолго прилипает к окошку, высматривает своих внучат – как бы кто не обидел их.

Дочь давно зовёт её жить к себе, но Домна Ивановна боится теперь, что продаст она свой дом, сорвётся с насиженного гнезда, а с зятем не уживётся – и что тогда? Да и могила мужа тут, рядом, за которой она присматривает денно и нощно.

— А без меня она зарастёт бурьяном, рассыплется. – возражает она дочери.

— Да будет тебе, — ругается дочь. – Долго, штоль, прийти из нашей деревни?

— Не, погожу маленько, — упирается Домна Ивановна.

И, незло поругавшись, они расстаются до следующего такого разговора.

На могилу она зимой и летом носит пшено, посыпает возле невысокого, оплывшего уже слегка холма с почерневшим от дождей и времени крестом, потом присаживается на дубовый кругляк, брошенный кем-то, и задумывается, каменеет лицом. И только блёклые губы мелко и быстро шевелятся, произносят какие-то слова.

Летом здесь зелено, шумно от крика грачей, поселившихся на недавно посаженных берёзах, от крика воробьёв, которые охотно слетаются и дерутся за пшено, раскрошенные яйца… Зимой же на погосте голо, пусто и тоскливо. Но Домна Ивановна не замечает этого.

Посидев, она неохотно встаёт и ласково бормочет одинокой синице:

— Поклюй, милая, поклюй…

Синица уже давно сердито тинькает, ждёт, когда уйдёт человек, и жадно, торопливо набрасывается на пшено.

… Сейчас, перед уходом на работу, Домна Ивановна спрашивает:

— Обедать придёте?

Я и сам не знаю, управлюсь ли с делами, но Домна Ивановна, сердясь, ласково увещевает:

— Как же без обеда-то?.. Я всё одно прибегу скотине давать. Хоть молочка выпьете.

Я приехал сюда по своим делам в командировку и живу у Домны Ивановны уже шестой день, и благодарю судьбу, что везёт мне на хороших людей, на такие встречи.
В обед мы видимся с Домной Ивановной мельком – торопится она разогреть обед, накормить и напоить корову, овец, не отстать на работу.

Перед вечером я покупаю в магазине красного вина и жду, не дождусь Ивановну. Хочется немного посидеть с ней у тёплой печки, услышать о её долгой и, должно быть, нелёгкой и интересной жизни.

Много приходится разъезжать мне, а всё не устаю удивляться, встречая таких людей: живут трудно, скромно и как стойко! И смотря на Домну Ивановну, вспоминаю и мать свою. Сколько перенесла она и в войну, и в трудные послевоенные годы, а всё по-прежнему хлопотлива, несмотря на свои бесчисленные хвори, заботлива по-прежнему не о себе, а о нас и наших детях. И трудится, трудится без конца. И, как Домна Ивановна, спокойно-счастливо отвечает всегда:

— Отдохну, когда помру. Успею належаться в могилке-то…

На улице, за окном, то ли от сине-чернильного неба, то ли ещё от чего, снег становится сиреневым, и сиреневость эта, отражаясь, легко разливается, повисает в воздухе. Деревья же, что растут у дороги, чётко, как на гравюре, выделяются на этом фоне. И только стволы редких и тонких берёз синевато-белы, как снятое жидкое молоко.

Постепенно сиреневость повсюду сгущается, синеет, растворяется в неплотной серости сумерек, к вечеру всё более темнеющих, потом внезапно и незаметно поглощается чернотой безлунной морозно ночи.

— Ох и темень – хоть глаза выколи, — запыхавшись, вся пересыпанная лёгким снежком, точно только что с мельницы, говорит с порога Домна Ивановна.
Я и не заметил, как она прошла прямона задворки, дала уже сена корове, овцам и теперь, усталая, отряхнув засохшим грязно-белым гусиным пером снег с валенок, телогрейки, присаживается на лавку. Но сидит недолго – минуту, другую, — тут же вскакивает и начинает хлопотать возле печки, готовить ужин, а заметив на столе бутылку вина, всплёскивает руками.

— Зачем же вы потратились? Аль промёрзли?

— Промёрз, Ивановна. На улице вон как ветрено, — отвечаю я. – Выпьете со мной немного?

— Сейчас потишало. КурА должно к утру пойдёт. – На мой вопрос не отвечает, гремит заслонкой, что-то ставит в печь. Немного погодя спрашивает: — А вино не дюже крепкое, сладкое?

— Совсем не крепкое. Кагор, — поясняю я.

— Ну тогда маленько выпью за компанию, — соглашается она.

А выпив, она веселеет, выпрямляет слегка уже круглую спину, и как-то отчётливее, явственнее проступает на лице её былая красота.

— А што – в молодости я была бойакая, завлекательная, — лукаво посмеиваясь, говорит она. – Ухажоры табуном за мной бегали.

Я представляю её молодой, и как она нарядная, стройная, идёт по улице, а мужики завистливо глядят ей вслед, покачивая лохматыми головами:
— Ну и девка выросла у Ивана – царевна!

А на «матане» парни наперебой приглашают её в круг плясать, а она жеманно поводит плечами, сначала отказывается, потом как бы нехотя, лениво перебирает ногами, плавно идёт и начинает дробить, петь частушки…

Но представляется это всё неясно, отдалённо, и я прошу Домну Ивановну рассказать о себе.

— А што рассказывать-то? – отказывается Домна Ивановна. – Жила-то как? А всяко… Нас в семье было восемь душ. Землицы никакой, бедно жили. Не успела очухаться, подрасти, как меня определили в няньки к мельнику. Мужик он был очень лютый, жадный – не приведи господь. Помучилась я у него годика три и не выдержала, убегла к своим. Апосля батрачила у барина Самохина. А как исполнилось мне семнадцать, папаня и говорит: «В девках засиделась. Пора и замуж». Это теперь девки и до тридцати лет сидят дома. А по тогдашним временам и в двадцать считались в перестарках, мужики нос воротили. А жениха я и видела всего в один глаз. Но перечить родителям упаси Бог.

Домна Ивановна замолкает, поправляет сбившийся на лоб платок. Взгляд её неподвижно упирается в печку и долго не обрывается от неяркого пламени догорающих уже углей. Она, должно быть, вспоминает что-то своё и начисто забывает обо мне, о нашем разговоре.

— Дальше-то што? А ничего, — отвечает она, силясь вспомнить, о чём говорила перед этим. – А ничего, — тускло повторяет она. – Мужик мне достался тихий, работной. Детки пошли. Ванюшка-то, старшой, на ветеринара выучился. А тут эта война грянула. Мужиков-то и забрали на фронт. Остались мы одни бабы. Ну, и зачалось для нас одно мучение. И всё бы ничего, да мужики мои не все вернулись с войны. Ванюшка погиб на чужой земле. Даже где могилка его, не знаю. Поубивалась я, поубивалась, а жить надоть. Старик мой пришёл квёлый, хворый. Всё кых, да кых… Пожил годков десять, хату новую поставил и помер. Вот и живу теперь одна. Дочку-то выдала замуж…
Она опять умолкает, потом спохватывается вдруг:

— Вона, старая дура, заболталася, вьюшку забыла задвинуть.

Задвинув вьюшку, она идёт в чулан, достаёт сохранившуюся прялку, клок шерсти и начинает прясть.

— Внучонкам надо вязёночки и чулки связать. Бегають в магазейных, а они куды не прочны, холод пропускають.

— А мне свяжете, Ивановна? – прошу и я.

Носки у меня вигоневые, только что куплены в магазине, но в них, действительно, холодновать при таких морозах, и хорошо бы иметь всязанные из шерсти. Я помню, как было тепло и приятно ходить в них в детстве, когда вязала их мать.

— Отчего не связать, свяжу, — обещает Домна Ивановна.

И я радуюсь, как ребёнок, при мысли, что у меня будут такие носки, что я буду в них ездить в командировки, и не страшны мне тогда никакие морозы.

С улицы слышно, как начинает тарахтеть движок у клуба – там сегодня кино. Мимо проходят парни с гармошкой, и голоса их тоже резки и отчётливы в морозном воздухе.
— Может, и вы в клуб сходите? – предлагает Домна Ивановна и вспоминает: — Чтой-то Степанида не идёт. Обещалась прийтить посидеть, в карты поиграть.

В клуб мне идти лень, и я тоже начинаю посматривать на дверь, в окно, ждать Степаниду, хочется и мне поиграть в карты, незаметно скоротать время. Но Степанида почему-то долго не идёт, и я начинаю клевать носом, подрёмывать, начинаю думать, что Степанида уже не придёт и пора ложиться спать.

И как только я так подумал – пришла Степанида. И не одна, а со своей, приехавшей из города погостить, дочкой. Я обрадовался: дочка была молода, миловидна, щёки у неё раскраснелись с мороза, были упруги. В Степаниде я узнал соседку, что утром приходила звать Ивановну на работу. Сейчас она была принаряжена, не так закутана и выглядела молодой, похожей на дочь.

— А ты, Верка, что стоишь? – прикрикнула Ивановна на дочь соседки. – В ногах правды нет. Или стесняешься?

Верка и впрямь застеснялась, что-то пробормотала и села подальше от меня, в углу, под рушниками.

— Ну, как там в городе живётся, небось, лучше нашего? – спросила Домна Ивановна.

— А что – лучше, — громко ответила Вера и с вызовом посмотрела на меня.

Домна Ивановна почему-то вдруг обиделась, стала ругать городских, Верку.

— Вертихвостки вы все там. К матери, небось, ездишь за помощью – дай того, другого. А мать крутись тут с утра до вечера, горбячь на вас.

— Ну, ты, Ивановна, зря на неё, — вступилась Степанида. – Она у меня работящая, смирная. А своему дитю почему не помочь.

— А я разве говорю, что лодырь. В городе тоже разные бывают, — примирительно пробормотала Домна Ивановна. – Верку-то я знаю. Это я так…

Она порылась в столе, достала карты.

— Вот сыграйте втроём, а я пока допряду, чуток осталось.

— Успеешь допрясть, запротестовала Степанида. – Втроём неинтересно играть.

Домна Ивановна попыталась отговориться, но Степанида была настойчива, неумолима, и Домне Ивановне пришлось уступить.

Игра вначале шла вяло, как-то не клеилась – перебивалась разговорами. Разговоры эти всё больше касались дочерей – как им живётся и не попался бы Верке плохой мужик – намыкаешься с ним. Верка краснела, недовольно смотрела на мать, Домну Ивановну, пыталась вставить слово, но они не обращали на неё внимания, покрикивали.

— Сиди, молодая ещё, знать всё. Мы-то жизнь прожили.

Верка замолкала, пристально смотрела на карты, а женщины уже говорили о внуках, о колхозе, о каких-то своих делах.

— А ну вас, с вами неинтересно играть, — обозлилась Верка, глянула на меня, ища поддержки, а я думал в это время тоже не о картах, а о ней. Она, должно быть, догадалась об этом, поспешно отвернулась, хотела встать, но Домна Ивановна поддержала её.

— И правда, хватит разговоров. Давай-ка поиграем.

Игра сразу оживилась. Степанида начала нервничать, недовольно смотреть на меня – играл я плохо, путал, не понимал её хитрых, одной ей известных замыслов, ходов. Наконец, она не выдержала.

— Не, так нельзя. Завтра втроём придём. Да и поздно уже, — стала оправдываться она.

— И взаправду поздно, — согласилась Домна Ивановна. – Двенадцатый час.

— На работу-то завтра заходить за тобой? – спрашивает перед уходом Степанида.

— Заходи, — отвечает Домна Ивановна, а сама уже идёт к прялке, усаживается поудобней и начинает опять прясть.

И долго ещё тонко, дремотно гудит, поскрипывает прялка, в такт покачиваются изогнутая тень на стене и сама Домна Ивановна. Клок шерсти тает на глазах.

Допряв, она трудно разгибает замлевшую спину, тень на стене тоже потягивается, достаёт до потолка. Ивановна убирает прялку, сонно говорит мне:

— Ложитесь спать. Вам затемно вставать. А я посижу, маленько ишшо повяжу.

Мне и впрямь вставать в четыре часа, кругом сугробы, дороги замело, и председатель обещал отправить меня на лошади до шоссе. До автобусной остановки километров пятнадцать, и, чтобы успеть, нужно ехать рано. Следующий автобус пойдёт только вечером.

Засыпая, я вижу, как металлически тускло блестят спицы в руках Домны Ивановны, как ловко и быстро мелькают они.

А проснувшись, я слышу, что Ивановна уже на ногах, уже топит печку.

— Чайку горячего на дорогу выпейте, — предлагает она. – Перед дорогой согреться надоть. КурА вона как густо повалила.

На улице медленно и тяжело падали крупные хлопья снега, прикрывая вчера ещё зернистые, будто посыпанные солью, вспухшие сугробы.

1975 год.